Но я не мог совсем не думать о своей работе. Прежний художник Гару использовал старый трюк с глазами, устремив их взгляд за плоскость портрета так, что казалось, будто они смотрят на меня, где бы я ни находился; было нелегко выносить их прискорбный, испытующий взгляд такое долгое время. Печальные, безумные глаза. Все смотрят и смотрят.
Среди этих лиц было одно человеческое: светловолосый, бородатый мужчина, совсем не похожий на моего темноволосого, всегда гладко выбритого отца… Но чем дольше смотрело на меня это лицо, тем больше мне казалось, что это Найлз Кэвендиш — не погибший, не пропавший на долгие пятнадцать лет, а живущий в огромной печали где-то здесь, на Нижних Планах. Снова и снова я ловил себя на том, что смотрю на это лицо вместо того, чтобы заниматься делом. Это был не мой отец, даже близко, и он не мог стать таким с тех пор, как я видел его в последний раз. И все же, работая над другими лицами, я то и дело ловил его взгляд краем глаза и вздыхал. Мой отец. Папа.
— Магия, — пробормотал я. — Проклятая магия. — Она могла быть в этом самом рисунке, в лодке и даже в воздухе. Планы берут тебя за душу и играют ей, пытаясь заставить плясать под свою дудку. Карцери хочет сковать меня при помощи зреющего отчаяния, и почему бы для этого не использовать видения Найлза Кэвендиша? Человек на рисунке был не похож на отца… не похож, как и я сам.
Да, это так. Я не такой как отец. Он был героем. А я могу лишь подражать и срисовывать; обычный шабашник, как сказала Ясмин. Давно ли она стала так ко мне относиться? Ей известно, что я сын Найлза Кэвендиша, мы говорили об этом той ночью после… после того, как закончили игнорировать обязанности часовых. Наверное, отец и был той причиной, по которой она обратила на меня внимание. Наверное, она думала, что я такой же как он, герой-спаситель с мечом; но теперь, когда ей открылась вся правда, как мне вынести саму мысль о нем… Уйдет ли она, разочаровавшись во мне, в поисках настоящего мужчины, настоящей жизни и по-настоящему эмоциональных полотен?…
— Опять рисуешь? — пробубнил кто-то над моим плечом. — Похоже, ты человек увлеченный — используешь каждый шанс для работы. Дядюшка Тоби говорит, художники, они все такие.
Я оглянулся и увидел, что надо мной навис Иезекия. Отчего-то он уже не казался глупым и надоедливым Простаком; он даже был как нельзя кстати.
— Да плевал я на всех художников, — сказал я. — Плевал я на все, кроме этого поганого места, которое играет шутки с моим разумом. Ну-ка сядь на этот пенек и не дай мне сойти с ума.
— Это как?
— Поделись со мной мудростью. Открой истину. Поведай секреты бытия. Или, на худой конец, расскажи о своем родном городе, о девчонках, которые там остались. О своем треклятом дядюшке Тоби.
Что он и сделал.
Как и в любом родном городе, в Темплфорде — месте, где родился Иезекия, — были самые росистые рассветы, самые неторопливые лошади и самый острый сыр в мультивселенной. У брадобрея не хватало пальца на руке, и он знал больше шуток, чем кто-либо раньше, а портной устраивал "последнюю распродажу" как минимум каждый год. Было две кузницы: одна хорошая, другая не очень, но вторая имела больше богатых клиентов, потому что в первой постоянно толпились простолюдины. Разумеется, никто не запирал двери на ночь. Разумеется, зимой все катались на коньках по замерзшей протоке. Разумеется, был старый дом, где считалось, водятся привидения; и молодая женщина, продающая свои ночи за серебро; и мясник, которого подозревали, что в свинину он добавляет кошатину.
Рожденный и выросший в Сигиле, я знал все о родине Иезекии. Я никогда там не был… возможно, там не бывал никто, даже сам Иезекия. Ведь в настоящих городах пьяницы бывают или грустными, или буйными, но никогда — забавными; а жизнь соседской девчонки гораздо сложнее, чем кажется, и она вовсе не считает своим долгом во всем тебе досаждать. В настоящей жизни браки не становятся ни бесконечно счастливыми, ни абсолютно несчастными; а дети не бывают ни ангелочками, ни дьяволятами, как уверяют рассказы. Но ведь все мы родом не из настоящих городов, а из тех родных сердцу мест, где все вокруг — отдельные "личности", и где наши истории, добрые или плохие, окрашены в нехитрые, яркие цвета.
Сейчас мне как раз не доставало таких цветов; они были бы хорошей заменой засилью коричневой палитры, что лежала перед моими глазами. И потому я позволил Иезекии болтать дальше: о танцах в амбаре у Пексниффла и о буране, который три года назад завалил дома снегом по самые крыши. Было ли в протоке по весне полно форели? А как же. Покрывались ли кроны деревьев красным золотом в пору урожая? Каждое дерево в лесу. Любая из бабушек пекла лучше, чем все знаменитые повара Сигила, а любой из дедушек мог вырезать такие фигурки, какие и не снились самым известным скульпторам, и каждый охотничий пес мог учуять куропатку за десять миль…
А что же дядюшка Тоби?
— А что ты хочешь узнать о дядюшке Тоби? — спросил Иезекия.
— Это он тебя воспитал?
— Да.
— И научил этим фокусам, типа разум превыше материи?
— Ну да, он много чему меня научил. Но… — Иезекия замолчал, театрально вздохнув.
— Что такое? — спросил я.
— Ну… — начал парень, — мне кажется, в моем обучении дядюшка Тоби упустил одну вещь.
— Да?
— Он никогда… в общем, дядюшка Тоби был холостой, понимаешь? Он рассказывал о мультивселенной, о богах, о силе разума, но он никогда не говорил со мной о… ну ты знаешь?
Он взволнованно посмотрел на меня. Я точно знал, к чему он клонит, и как Сенсату, мне было не занимать опыта в этих вопросах. Штука была в том, чтобы постараться не расстроить парня излишними физиологическими подробностями.